1
В рамках научной стажировки CNRS в Национальном музее истории иммиграции (2024–2025) я получила доступ, по обе стороны Альп, к разнородным архивным фондам¹ — дневникам, частной переписке или переписке муниципальных, префектурных и консульских властей, документам гражданского состояния, разрешениям на выезд за пределы страны с назначенным сопровождающим (atti di obbligo), медицинским справкам.
2
Ценность этих редких личных записей, созданных итальянскими детьми и подростками (или от их имени), работавшими на французских стекольных заводах на рубеже XIX–XX веков, двояка. Некоторые из этих «устных» писем адресованы неграмотным матерям — именно по этой причине они попадают к мэру деревни, где их можно прочитать, но где они также могут стать поводом для переписки с соответствующим консульством в Париже или Лионе. Эти письма фактически способствовали репатриации их «авторов» в рамках механизма, подпитываемого молодым итальянским национальным государством, заботившимся о своем международном имидже, а также первыми организациями светского и реформистского толка («Società Umanitaria») или католического и филантропического толка («Opera Bonomelli»), занимавшимися поддержкой мигрантов во Франции. Чтение между строк этих незаметных письменных жестов, запечатленных на маленьком листе бумаги в мелкую клетку, также позволяет встретиться с активным субъектом, который не полностью подчиняется ни фабричному порядку, ни семейному, ни тому, кто устраивает его на фабрики. Эти детские письма позволяют воплотить зарождающуюся способность к самостоятельным действиям, которую необходимо определить с точки зрения её свидетельской силы как таковой и в соотношении с имеющимися ресурсами, прежде чем рассматривать возможность диалога с другими текстами о себе в коллекциях Национального музея истории иммиграции (MNHI).
Детство — предмет политической заботы во Франции и Италии
2 Как для французов, так и для большинства итальянских институциональных деятелей, внесших вклад (...)
3
Будучи уроженцами той части Меццоджорно, которая представляется изменчивой и даже неопределимой² для любого, кто интересуется этим вопросом, эти маленькие жители Казерты и Молизио покидали земли, где итальянское объединение 1861 года совпало с глубоким аграрным кризисом, упадком аппеннинской трансгуманции и постепенным исчезновением производства войлока и бумаги. Они продвигались вверх по полуострову (на корабле, на поезде, частично пешком), часто направляясь из Неаполя в Геную и пересекая франко-итальянскую границу через Турин-Модан, прежде чем в период с 1890 по 1914 год устроиться на работу на стекольных заводах, в частности, в парижском и лионском регионах, а также в департаменте Пюи-де-Дом.
3 Кристиан Топалов (ред.), «Лаборатории нового века. Реформаторская туманность и её сети (...)»
4 Майкл П. Ханаган, «Организация труда и борьба за права: стекольщики и металлурги (...)»
4
Этот хронологический отрезок частично пересекается с периодом, выделенным Кристианом Топаловым (1880–1914)³ для анализа формирования реформаторской динамики в контексте социально-политической конъюнктуры, в которой проблема «депопуляции» становилась одной из главных забот государства во Франции после поражения в 1871 году от Пруссии, ставшей Германией. Парламентарии, врачи и гигиенисты Третьей Республики объединили свои усилия для разработки законов и мер в области здравоохранения и социальной политики, направленных на укрепление детства нации — в смысле «обеспечения жизни» ребёнка, заботы о его развитии с медицинской и нравственной точек зрения, а также на регулирование взаимосвязей между образованием, профессиональной подготовкой и трудом. Именно в этом контексте стекольная промышленность пыталась реорганизоваться, сталкиваясь с двумя одновременными ограничениями: с одной стороны, последствия французского кризиса, вызванного филлоксерой (1866–1890), для спроса на бутылки; с другой — изменения в законодательстве, касающемся детского труда. В 1882 году начальное образование стало обязательным во Франции, что положило конец системе «половинного дня» в школе, возникшей в 1874 году для организации вечерних занятий для молодых рабочих на фабриках, начинавшихся в 16 часов. Таким образом, на протяжении всего периода 1841–1892 годов ряд законов постепенно ввёл запрет на труд несовершеннолетних младше 13 лет, ограничил продолжительность рабочего дня и запретил жестокие наказания в их отношении. Эта политика также привела к реорганизации промышленного производства, затронув при этом интересы мастеров-стекольщиков, которые рассматривали эти меры защиты детей как препятствия для заключения договоров ученичества с их детьми, что вызвало забастовки⁴. По другую сторону Альп, в период с 1877 по 1911 год, правовые преобразования были направлены то на решение проблемы неграмотности, которая по-прежнему оставалась значительной после взятия Рима в 1870 году, то на регулирование ночного труда детей и женщин. Нововведения этого периода также определили в Италии установление возрастных ограничений, как законодательных, так и медицинских: например, закон Берти (1886) установил запрет на ночной труд для детей в возрасте до 9 лет. На грани между защитой и регулированием, между ответственностью и дееспособностью детство стало предметом общей заботы политической и религиозной элиты молодого национального государства.
5 15 апреля 1878 года подпрефект Соры написал префекту Казерты письмо, в котором осуждал торговлю детьми (...)
6 В Италии положения, запрещающие наем несовершеннолетних в уличной торговле, датируются (...)
7 Фабрис Лангрогне, «Эксплуатация или общественная услуга? Импортно-экспортная торговля несовершеннолетними стекольными мастерами (...)
5
По обе стороны Альп детство представляет собой одновременно целевую группу биополитических механизмов и субъектов права, которые ставят под сомнение прежние практики⁵. Фабрис Лангронье выявил структурные преемственности между сменяющими друг друга сетями импортеров детей, занимающихся уличной торговлей⁶ – к которым следует добавить случай юных моделей для парижских художников⁷ – и стекольными мастерскими, в которых задействованные юные рабочие выполняют неквалифицированный и опасный труд, не имея возможности получить долгосрочное обучение и при этом подвергаясь многочисленным проявлениям насилия и заболеваниям.
8 Мария Роза Протази, «Дети в итальянской эмиграции: малоизвестная история 1861–1920», Изерния, Co (...)
9 Термин «торговля» используется во французской прессе; см., в частности, «Торговля детьми
6
Именно поэтому, помимо продавцов статуэток и уличных музыкантов, прибытие во Францию детей из Меццоджорно, работавших на стекольных заводах, в конце концов заставило уже в 1897–1898 годах международную прессу, итальянские консульства, а также многих филантропов задуматься о необходимости оградить часть этих маленьких рабочих от пагубного влияния плохого воспитания и безответственных взрослых⁸. Эта дискуссия не столько касается тех из них, кто вырос в благополучной семье и был нанят — зачастую не достигнув установленного законом возраста для труда — в ту же мастерскую, что и их отец, с поддельными справками. Молодые итальянцы, о которых идет речь в данной публикации, посвященной детям, находящимся в опасности, — это прежде всего те, кто оказался в плену договора о передаче на попечение «падроне», самому являвшемуся мигрантом. Последний является их хозяином, переводчиком и эксплуататором. Он организует их поездку из деревни и получает значительную часть их заработной платы в рамках системы эксплуатации, для описания которой современные французы и итальянцы предпочитают термин «торговля людьми» термину «трафик»⁹. Эти юноши работают носильщиками или мальчиками-помощниками — собирателями стеклянных заготовки, переносчиками расплавленного стекла — в промышленности, все еще основанной на ручном выдувании стекла, где их ловкость и покорность представляют собой ценный экономический ресурс. После принятия французского закона 1892 года, запрещающего работу на фабриках детей младше 13 лет, использование иностранной детской рабочей силы позволяло удерживать производственные затраты на прежнем уровне — до тех пор, пока в конце Первой мировой войны не возобладала механизация.
7
В 1897–1913 годах эти дети стали предметом обсуждений и публикаций, что привело к появлению обширного корпуса литературы: отчеты итальянских консулов (Паулуччи ди Кальболи, Перрод, Скельси); исследования в деревнях, откуда происходили эти дети (Уго Кафиеро); отчет, заказанный профсоюзной палатой стекольной промышленности; журналистские репортажи (в частности, братья Боннефф, «L’Humanité», 1912 г.); статью по реформистской политической экономии, написанную в соавторстве с будущим президентом Итальянской Республики (Эйнауди); отчеты о спасательных операциях, организованных в рамках социального католицизма (через «Оперу Бономелли», но с учетом опыта Скиапарелли и Сомми Пиченарди); парламентские дебаты по обе стороны Альп; и, наконец, размышления активной педагогини, Беатриче Берио, указывающей на треугольные отношения эксплуатации, организованные взрослыми: поставщиками и родителями этих детей, а также директорами и владельцами стекольных заводов. Эти источники неодинаково богаты, но, за некоторыми исключениями, их объединяет одна общая черта: они говорят о детях, а не с ними. Речь идет о том, чтобы всерьёз отнестись к материалам совершенно иного характера: редким самоотчётам — письмам, стенограммам детских высказываний, — которые итальянские дети и подростки создавали или позволяли создавать от своего имени в контексте ранней эксплуатации.
Эмоциональная составляющая двух писем, адресованных матерям/мэрам (1895)
10 Написанные на знакомом мне местном диалекте, эти письма уже были расшифрованы Марией (...)
8
Среди наиболее ценных документов муниципального архива Альвито, сельского поселка на юге Лацио, затронутого этой торговлей, два письма выделяются своей биографической насыщенностью и субполитическим измерением: письма Бернардо Антонеллиса и Антонио Персикетти. Они были написаны в течение 1895 года, за несколько месяцев до их фактической репатриации, состоявшейся в первые месяцы 1896 года¹⁰. Эти письма адресованы их неграмотным матерям, поэтому в конечном итоге они попадали в канцелярию мэра деревни — один из сотрудников которой, вероятно, зачитывал их содержание семье, — что и обеспечило их сохранность до наших дней. Они были продиктованы — или написаны совместно — писцом, владевшим их местным диалектом, что сразу же поднимает вопрос о графическом посредничестве и его влиянии на детский голос.
Увеличить оригинал (jpeg, 264k)
«Дорогая мама, у меня нет времени написать тебе, чтобы рассказать обо всём, что я хочу тебе сказать. Прошу тебя прислать мне [деньги на] обратную поездку, потому что здесь очень много вшей, и поэтому, дорогая мама, прошу тебя, пожалуйста, постарайся как-нибудь найти [деньги на] дорогу — это шестьдесят лир. Я каждый день устаю от слёз, потому что здесь мы уходим в 4:30 [утра] и возвращаемся в полночь: поэтому прошу тебя прислать мне [деньги на] дорогу. Ответь мне, иначе я больше не хочу слышать, что ты не можешь писать, потому что я плачу, и если Катерина [мать ещё двух мальчиков, ставших жертвами торговли людьми: Антонио и Джакомо Персикетти] не может послать деньги своему сыну, вы можете послать деньги только для меня. Я больше не буду писать тебе, потому что у меня нет времени; ты можешь поговорить об этом лично с Фиореллино [Лорето Фиореллини, мальчик, работавший на лионском стекольном заводе], чтобы узнать, что нам приходится переносить. Твой Бернарт». (Письмо Бернардо Антонеллис к матери, 1895 г. Перевод автора).
«Дорогая мама, я пишу тебе эти две страницы, чтобы сообщить, что у меня отличное здоровье, и надеюсь получить от тебя весточки. Дорогая мама, ты уже огорчаешься из-за того, что я прошу у вас денег, но если вы не пришлёте мне деньги потому, что мой брат всё время плачет, то, как видишь, всё обстоит именно так: если ты не пришлёшь нам [деньги на] поездку, значит, вы все счастливы и не беспокоитесь о нас, а мы здесь страдаем, потому что работаем в аду. Пойми, что здесь люди падают на фабрике один, два или три раза; понимаешь, если ты не пришлёшь мне [деньги на] поездку, то не стоит отвечать снова, потому что мы бросимся в воду [реки], и вы больше не услышите о нас./ Дорогая мама, пришли мне [деньги на] дорогу и как-нибудь уладь, чтобы прислать мне [деньги на] дорогу, потому что мы дошли до предела и с нами плохо обращаются, но я прошу тебя прислать мне шестьдесят лир, иначе, когда я вернусь, тебя вышвырнут из окна, и не забудь прислать мне [деньги на] дорогу, иначе я больше не буду твоим сыном. А пока передаю тебе привет: мой брат Джакомино постоянно плачет, и мы несчастнее, чем сын Джоппо Феницио. Посылаю тебе свои приветствия, дорогая мама, я твой сын. Антонио. П.С.: И если ты не пришлёшь мне [деньги на дорогу], больше не отвечай мне». (Письмо Антонио Персикетти к матери, 1895 г. Перевод автора).
11 Уильям М. Редди, «Навигация чувств: концептуальная основа истории эмоций», Кембридж, Ка (...)
12 Клара Лекаде, «Письма из лагерей: УВКБ и голос беженцев», в журнале «Mondes et Migrations», № (...)
9
Оба письма имеют схожую формальную структуру: они адресованы матери без формального обращения и описывают тяжелые условия жизни. Одностраничное письмо, подписанное «Бернарто», содержит несколько упоминаний о проблеме вшей, тяжелых и многочасовых трудовых смен, а также о недосыпании. Они сопровождаются свидетельством одного из детей («тебе стоит только спросить у Фиореллино»), который уже был репатриирован. Письмо Антонио, напротив, занимает две страницы. После вступительной формулы вежливости (которая указывает на посредничество взрослого, привыкшего к подобным обращением и знакомого с местным диалектом), он подчеркивает свои страдания и плач своего младшего брата, который сопровождает его, а затем вновь повторяет свою просьбу о сумме денег, позволяющей вернуться домой. Тем не менее эмоциональный настрой этих писем значительно различается. Письмо Бернардо Антонеллис построено на эмоциональном ультиматуме: «не посылай мне письма в ответ на мое, если не можешь организовать мою отправку домой». Угроза звучит откровенно: отсутствие ответа от матери будет истолковано как отказ от него. Ребёнок, диктующий письмо, или тот, кто мог бы написать его вместо него, использует эмоциональную связь, чтобы заставить взрослого действовать, обращая логику переписки против собственной зависимости. Это письмо задействует эмоциональную экономику в понимании Редди¹¹: выражение чувств в нём — не простое описание внутреннего состояния, а акт, направленный на преобразование социальной реальности. Письмо Антонио Персикетти, в свою очередь, формулирует требование в терминах разрыва сыновних отношений: «не считай меня больше своим сыном, если ты не в состоянии вытащить меня из этого ада». Переворот радикален: именно ребёнок приостанавливает родственную связь, угрожает покончить с собой и отречься от матери, если та не выполнит свою защитную роль. Эти две формы поведения — приостановка эмоционального обмена у Бернардо, разрыв родственной связи у Антонио — свидетельствуют о зарождающейся активности, которую нельзя свести к роли жертвы: эти дети не умоляют, они требуют и попутно поднимают вопрос о материнской любви. При буквальном прочтении этих двух писем можно выделить постоянные риторические приёмы. Первый — это обозначение места эксплуатации как «ада» — термина, относящегося как к религиозному регистру, так и к сенсорному опыту жары печей. Второй — описание ослабленных тел, сформулированное с такой точностью, что оно не поддается обычным смягчениям при переписке грамотным посредником, который излагает детскую просьбу словами. Подобно письмам, отправленным в Женеву беженцами, проживающими в лагерях, которые анализировала Клара Лекаде12, эти строки показывают способность участников подняться над своим положением, одновременно формулируя общее требование.
Эвристическая и политическая ценность писем: агентность, которую необходимо определить
13 Люк Болтански, «Страдание на расстоянии. Гуманитарная мораль, СМИ и политика», Париж, Métailié, (...)
14 Миранда Фрикер, «Эпистемическая несправедливость: власть и этика познания», Оксфорд, Oxford University Pr (...)
10
Двойная ценность — эвристическая и политическая — писем Антонеллиса и Персикетти заключается именно в том, что они ставят под сомнение оба рассматриваемых документальных механизма. Эти письма не являются «чистыми» источниками: они были продиктованы, прошли через посредников и были отфильтрованы муниципальным бюро. Но посредничество в них действует иначе, чем в типовых письмах падрони: там фильтр направлен на то, чтобы стереть страдание; здесь же он направлен на то, чтобы сделать его слышимым и способным мобилизовать. Моя гипотеза заключается в том, что диалектофонический писарь, помогающий Бернардо и Антонио сформулировать их просьбу, не говорит от их имени, поскольку он переводит в письмо то, что эти дети хотят, чтобы услышала их мать. С эвристической точки зрения эти письма дают доступ к психосоциальным конфигурациям, которые не фиксируются в исследованиях, посвящённых взрослым: осознание ребёнком своего собственного правового несовершеннолетия («siamo piccoli»), реализация коммуникативной стратегии, ограниченной контролем «падрони» над перепиской, и задействование эмоционального регистра, который переворачивает логику зависимости. Они также документируют механизм репатриации: письмо, адресованное матери, прошедшее через канцелярию мэра, переданное супрефекту, а затем генеральному консулу, действительно может вызвать консульское вмешательство и возвращение в деревню. Об этом свидетельствует судьба Бернардо, Антонио и его младшего брата, репатриированных через несколько месяцев после отправки писем вместе с тремя другими детьми из Альвито, удерживаемыми двумя вербовщиками (Донато Д’Агостино и Пьетро Виргилио). С политической точки зрения эти письма стали убедительными доказательствами в контексте общественного возмущения, которое привело к принятию первых законодательных мер по защите детей-мигрантов. Они подпитывают «политику сострадания¹³», в рамках которой страдание должно быть визуализировано и приписано конкретным виновникам, чтобы стать основой для требования реформ. Однако их ценность выходит за рамки этой инструментальной роли: если рассматривать их через призму эпистемической несправедливости¹⁴, эти письма показывают, что ребенок-стеклодув — это не только страдающий субъект, но и субъект, обладающий «свидетельской достоверностью», право на которую окружающие его взрослые неоднократно оспаривали или отнимали у него.
15 См. Фабрис Лангрогне, «Проходящие мимо соседи…», указ. соч.
11
Однако не следует переоценивать степень активности этих детей. Многие из них, став взрослыми, не обязательно порвали с ценностями, лежащими в основе этой торговли15, и могли в свою очередь стать «падрони», вербовщиками или посредниками. Другие приобрели школьные навыки, которые открыли им другие жизненные пути. Некоторые служили и погибли во время Первой мировой войны в звании сержантов — пройдя через опыт детского труда на стеклозаводе, а затем на фронте уже взрослыми, — в то время как другие предпочли дезертировать. Письмо Бернардо Антонеллиса не является началом линейного процесса эмансипации: оно представляет собой момент жизни, которая продолжается, но другие главы которой часто остаются невидимыми в архиве.
Работа с анахронизмом: вклад в портфолио «писания о себе» MNHI
16 Элен Леруа, Элен Валанс, «Формы анахронизма», в: Perspective, № 2, 2025, с. 13–22.
12
Чтение писем Антонеллиса и Персикетти в 2026 году предполагает сознательный анахронизм в том смысле, в каком его понимают Элен Леруа и Элен Валанс¹⁶. Они выделяют три формы анахронизма: дисциплинарную, методологическую и историческую. Мой подход в данном случае относится к двум последним, а именно к использованию категорий, сформированных задним числом — «эпистемическая несправедливость», «эмоциональная экономика», «ограниченная агентность» — при этом я стараюсь не проецировать смысл на документы, которые его не несли. Это вызывает резонансы, которые в эпоху написания этих писем еще не могли быть сформулированы. Анахронизм здесь является условием читаемости источников, а не искажением, которое необходимо исправить.
17 См. Фабрис Грогнет, «Стать французом и остаться русским. Путь Николаса и Адель Воронцо (...)
18 См. Элизабет Жоли-Шимеллс, Хедия Йеллес-Шауше, «“Мы найдём путь, или создадим его (...)
13
Это социально-историческое исследование находится в прямом диалоге с портфолио журнала «Mondes & Migrations» и формами самовыражения несовершеннолетних мигрантов, входящими в коллекцию «Общество» Национального музея истории иммиграции. Будь то дневник Адель Воронцофф (1920–1924)¹⁷, школьные сочинения Мохамада Шахаба Расули (Булонь-сюр-Мер, 2011)¹⁸ или рисунок ливийского лагеря для задержанных, выполненный одним из пассажиров судна «Аквариус». Эти материалы объединяет с письмами детей-стеклодувов один общий мотив: запечатлеть в письменном тексте присутствие, которое миграционное положение стремится стереть. То, что их разделяет, столь же значимо: письма Бернардо Антонеллиса и Антонио Персикетти — это документы, связанные с непосредственной борьбой за выживание, адресованные неграмотной матери с целью побудить её к возвращению. Школьные сочинения Расули — это документы, созданные в институциональном контексте, который уже вобрал в себя определённое представление о защите детства. Разница между этими двумя документальными режимами — срочность страдающего тела и школьная формализация субъекта — не носит исключительно хронологический характер. Она свидетельствует о глубоком преобразовании условий, в которых дети-мигранты могли и могут выразить себя.
14
В своей политике приобретений коллекция MNHI сделала выбор в пользу «внутренних объектов» — текстов, созданных самими мигрантами, — вместо «внешних образов», созданных о них. Этот институциональный выбор, спустя сто лет, перекликается с различием между письмом-бланком, продиктованным падроне, и письмом для себя. Между сохранением следа того, что пережил ребёнок, и следа того, что ребёнок пытался сказать (и сделать), музейная практика проводит разграничение. Письма Бернардо Антонеллиса и Антонио Персикетти относятся ко второй категории: их ценность заключается в том, чего они добились — инициировали репатриацию шестерых детей за несколько месяцев до весны 1896 года — и в том, чего они продолжают добиваться каждый раз, когда читатель соглашается прочитать их слово за словом.
Comentarios
Todavía no hay comentarios.